Философские заметки
На старости лет уже нет настроения писать большую книгу. Тем более что все мной написанное не очень-то востребовано. А мысли в голову приходят и приходят. Вот я и решил перейти к жанру кратких заметок, чтобы мысли эти не пропали. Авось, кому-нибудь пригодятся. А нет, так хоть для себя выражу их более точно. Точно?! Тогда какая же это философия? Наверное, школьная и догматическая… Ярлыки меня не трогают, а о качестве написанного пусть судит читатель, ежели таковой появится. Ассоциативность и прочие потоки сознания, может быть, и хороши в философской поэзии в прозе. Но если видеть в философии не просто вольную игру, но дело, результаты которого могут пригодиться для совершенствования жизни в целом, то ассоциативность чистой эссеистики представляется мне безответственной. И этого взгляда на философию я уж точно не изменю.
«Неинтеллигентные» профессора
Вспоминаю два случая полемики по проблеме интеллигенции. Случай первый: спор с профессором-историком на круглом столе. Предмет спора – соотношение социологического и аксиологического подходов к пониманию интеллигенции. Мой оппонент придерживался первого их них: интеллигенция – это работники умственного труда. О словах не спорят, возразил я, можно, конечно употреблять данное слово и в таком смысле; тем более нелепо выступать против важности социологического исследования данной социальной группы. Но если брать термин и понятие интеллигенции в том смысле, который специфичен именно для русской культуры, то здесь налицо аксиологический подход. Специфика интеллигенции видится не в способе её функционирования в общественном производстве, но в характерных для неё ценностях, в её отношении к жизни. В 40-е годы Х1Х столетия А.И.Герцен употребил термин «мещанство» не для обозначения одного из сословий, а для характеристики определенной жизненной позиции. В 60-е годы писатель П.Д. Боборыкин то же самое сделал относительно интеллигенции.
Эволюция аксиологических представлений об интеллигенции и мещанстве – это особая тема. Её можно проследить, например, по работам авторов «Вех», И.Иванова-Разумника, Г.П. Федотова. При всех разночтениях в понимании этих феноменов, на мой взгляд, можно выделить следующие инварианты: потребительско-конформистская ценностная ориентация мещанства и социальная ангажированность, творческое стремление к преобразованию жизни в соответствии с определенными идеалами как базовые ценности интеллигенции. К этому я добавил бы свое собственное соображение: подлинная интеллигентность, в соответствии с этимологией этого слова (intelligens – понимающий), предполагает служение идеалам не на основе догмы, но в результате выстраданного понимания других культур и личностей.
Все это, может быть и интересно, возразил мой оппонент, но как по таким критериям реально выделить данную социальную группу как объект исследования? Как посчитать её без ущерба для объективности? На что я ответил: там, где можно считать и измерять, делайте это полезное дело; но самые глубинные характеристики человека и культуры, как раз, и не поддаются измерению. И это, прежде всего, касается ценностей, смысложизненной мотивации человеческой деятельности. Что для нас, в конце концов, важнее: сколько проведено мероприятий или во имя чего участвовали в этих мероприятиях те или иные люди, какие ценности они при этом реализовали? Для отчета перед руководством – первое, для понимания сути дела – второе. Если мы причислим к интеллигенции всех, имеющих диплом о высшем образовании, то совершенно неясной останется колоссальная разница между русской интеллигенцией, жертвовавшей собой ради идеалов (мы здесь не обсуждаем, какие это были идеалы), и теми, кого А.Солженицын справедливо назвал «образованщиной». Одни на основании того, что они интеллигенты, служили Общему Делу; другие же, полагая себя элитой, требуют, прежде всего, чтобы им хорошо платили за исправное функционирование. И нужна ли интеллигенция, рожденная русской культурой, в обществе рыночной демократии и «конца истории»? Да и остались ли такие интеллигенты? И что будет с человечеством, когда они исчезнут окончательно? Если для вас такие вопросы несущественны, что ж, считайте себе и измеряйте: грант обеспечен.
Второй случай. Дело было на конференции, посвященной судьбам русской интеллигенции. Профессор-политолог с явно патриотическим настроем сетовал с одной стороны на оторванность интеллигенции от реальной жизни (беспочвенность её идеалов, если вспомнить известное определение Федотова), а с другой уповал на активную роль интеллигенции в изменении судеб нашего общества. Выразив солидарность с его общим настроем, я задал ему вопрос: «Какую интеллигенцию вы имеете в виду и что вы понимаете под интеллигенцией?» Ответ был несколько раздраженным: «Вы философы всегда спорите о словах, требуете схоластических определений…». По сути вопроса ответа не было. Меня всегда поражает, когда требование точности и ответственного отношения к смыслу употребляемых слов именуют «схоластичностью», а рассуждения на эту тему объявляют «абстрактными», а то и вообще «оторванными от жизни». Я не понимаю, как можно проводить серьезную политику относительно интеллигенции, если отсутствует анализ реальных общностей, претендующих на то, чтобы именоваться этим словом, и их соотношения друг с другом. Не уточнив понятий, не проведя философского анализа, мы будем обречены на агитпроповскую болтовню. А «политика» сведется к коммерциализации духовной жизни и показательными поздравлениям с юбилеями тех, кого СМИ причислили к «элите».
Апофеоз бессовестности
Да, тут прямая перекличка с «Апофеозом беспочвенности» Л.Шестова. С чего бы это вдруг? Я и раньше порой вступал в спор с некоторыми его взглядами, но стоит ли спустя век затевать системную и бескомпромиссную полемику?
Предыстория этой заметки такова. Попалась мне недавно на глаза эта книга, переизданная в 1991 году в Ленинграде. И два обстоятельства понудили меня перечитать её более внимательно: восторженное предисловие Н.Иванова и тираж 100000 экземпляров. В те годы я был захвачен вновь открытой для нас русской философией, поняв сколько велосипедов пришлось мне пооткрывать и как глубоко душа моя укоренена в русской культуре. И, конечно, на первый план в освоении этого пласта вышли идеи синтеза, служения совершенствованию жизни, соборности, софийности, антропокосмизма… А вот нигилистически-ницшеанская струя, усиленная нашей склонностью к крайностям и абсолютизации, как-то осталась для меня в тени. Характер же упомянутого предисловия вкупе с необычным для постсоветского времени тиражом вдруг высветил в моем сознании неожиданное видение этого события.
Во-первых, я узрел в Л.Шестове прямого предшественника расцветшего буйным и ядовитым цветом постмодернизма. То, что сейчас стало модным поветрием у многих наших философов, давно было высказано с полной откровенностью. Во-вторых, современным производителям бессодержательных и безапелляционных текстов, очень кстати такая авторитетная поддержка: нет никаких истин, не нужны общие положения, всякие там идеалы и мировоззрения, диктатура науки и морали; все это только мешает свободному самовыражению и индивидуальному творчеству. Мне вспоминается устная полемика с Н.Б. Ивановым. «Приведите мне пример хоть одного философского открытия» - предложил он мне. – «Ну, хоть четыре вида причин Аристотеля». – «Почему не пятьдесят три?!». Простите, нет смысла спорить с таким стилем мышления (?), но предостеречь от него, право, стоит.
И потому, в-третьих, я решил честно сказать себе и другим, что «король то голый». «Смогли мы или нет откликнуться на философский апофеоз беспочвенности – спрашивает Н.Иванов в своем предисловии – единственно достойным образом – опытом нашего собственного адогматического, свободного, ответственного мышления» (с.30 упомянутого издания). Ответственного мышления, во всяком случае, точно не получилось. А от безответственности до бессовестности один шаг. Наконец, в-четвертых, а может быть, такая безответственная «адогматическая» свобода кому-то выгодна (выгода, понятно, существует не обязательно в денежном выражении)? Уж в чем в чем, а в отсутствии саморекламы «продвинутых» постмодернистов никак не упрекнешь. Да и не только в их клановых интересах дело. Взглянем глубже: кому это нужно (ничего личного, в интересах бизнеса только), чтобы люди отказались от идеалов, мировоззрения и их философского обоснования?
Все эти соображения и заставили меня «взяться за перо».
Начнем, однако, с положительного. Если отвлечься от нарочитой гипертрофии, то вполне можно согласиться со следующими положениями Л.Шестова, нашедшими развитие в культуре и философии постмодернизма, и не только в ней. 1. Необходимость сомнения в общепринятом и якобы очевидном. 2. Стремление к неизвестному и кажущемуся невозможным как залог творчества. Я согласен стой критикой, которую дает Л.Шестов пониманию свободы как «осознанной необходимости». Правда он не доходит до трактовки свободы как «овозможнения невозможного» (блестящая формулировка С. А. Левицкого). 3. Понимание творчества как индивидуального процесса, примат индивидуально-неповторимого над жесткой нормативностью общих правил. 4. Отрицание претензий философских систем на обладание законченной истиной.
Конечно, у него все это выглядит не так скучно, все подается в яркой и эпатирующей форме. Не в форме, однако, дело. Беда в том, что данные положения фактически объявляются единственно истинными, ничем не ограниченными; и верные в определенном контексте они тут же превращаются в то, что Вл. Соловьев назвал «ложными отвлеченными началами». Главное же в том, что спорить с таким автором невозможно, поскольку он провозглашает абсолютное право на непоследовательность, противоречия самому себе, отбрасывание доказательств и любую произвольную «интертрепацию». Спрашивается, чем же лучше провозглашаемые им новые нормативы (норматив на ненормативность), чем добрые старые догмы здравого смысла? И, может быть, все обстоит проще: нормативность и выход за её пределы не исключают, но дополняют друг друга? Но для «продвинутых» это «слишком просто», как тут себя любимого продемонстрируешь…
Что есть истина… Начнем с фундаментального методологического вопроса, хотя сам Л.Шестов видит в любой методологии только мешающие шоры. Однако он предлагает свой способ рассуждения, и читателю остается либо его принять, либо отвергнуть. Но на каком основании? Неужели только исходя из вкусового произвола? Но тогда зачем наш автор проявляет такую эмоциональность и напористость в опровержении возможности достижения истины и существовании эффективных методов этого достижения. Итак: может ли существовать познание без ориентации на истину?
Л.Шестов так «изобличает» философские претензии на обладание истиной: «Философы ужасно любят называть свои суждения «истинами», ибо в таком чине они становятся общеобязательными. Но каждый философ сам выдумывает свои истины. Это значит: он хочет, чтобы его ученики обманывались по выдуманному им способу, право же обманываться на свой манер он оставляет за одним собой? Почему? Почему не предоставлять каждому человеку права обманываться, как ему вздумается?» (с. 78 упомянут. издания). Дальше мы покажем нелепость подобных рассуждений. Но пока допустим, что мы согласились с автором. Стало быть, все утверждения Л.Шестова тоже обман. Тогда зачем он их пропагандирует? Неужели по принципу: «Не любо, не слушай, а врать не мешай»?! (И, увы, снова принцип…). В общей форме: является ли истиной утверждение о несуществовании истины? Посмотрите, как жалко выглядит попытка уйти от этого «неприличного» вопроса: «Школьная посылка: последовательный скептицизм сам себя опровергает, ибо отрицание возможности знания есть уже утверждение. Но во 1-х: скептицизму не обязательно быть последовательным, ибо он не имеет никакого желания угождать догматизму, возводящему последовательность в закон. Во 2-х, где та философская теория, которая, если довести её до крайних пределов, не уничтожала бы самое себя?» (С. 74).
Ну, при чем тут угождение или неугождение?! Если человек ничего не утверждает, то зачем он это говорит, и зачем другому это воспринимать? Любое утверждение может нравиться или не нравиться, быть полезным или вредным и т.д., и в зависимости от этого мы его принимаем или не принимаем, оно нас интересует или оставляет равнодушным. В том же случае, когда при помощи этого утверждения мы объективно решаем или не решаем определенную задачу, решаем её успешно или частично, речь идет об истинности или ложности, или частичной истинности данного утверждения. Отрицание возможности достижения истины оставляет нас безоружными при сопоставлении различных знаний в качестве пригодного инструмента для совершения успешной практической или теоретической деятельности. Если бы у Шестова сломалось его любимое кресло, которое так удобно можно было регулировать для комфортного положения тела, и он пригласил бы мастера, то полную или частичную истинность или ложность утверждений последнего можно было бы легко проверить по результатам ремонта. « Ах, не упрощайте, мы же говорим о философии!» - И там то же самое, только в формах, менее поддающихся контролю. И сейчас я это покажу, дав ещё одну иллюстрацию философских открытий.
Любое утверждение подлежит оценке на истинность не «вообще», но всегда в отношении определенных условий и для решения определенной задачи. Для различных условий и задач любое утверждение может оказаться абсолютно истинным (необходимым и достаточным), частично или относительно истинным (необходимым, но недостаточным) и ложным (непригодным). Эти положения выстраданы многовековым развитием философии, и отказ он них делает невозможным аргументированное рассуждение. Скажу более резко: их непонимание есть философская безграмотность.
Однако если мы данную часть философской теории (учения об истине) распространим за пределы её применимости, то в действие придет 2-е положение Шестова: такая теория уничтожит самое себя, превратится в ложное отвлеченное начало. Если бы Шестов вместо полного отрицания истины указал ограничения применимости истинностного критерия, то нам не о чем было бы спорить. Вот эти ограничения. Критерий истины приложим лишь к познанию явлений объективной реальности, т.е. к тому, что, независимо от нашего сознания, закономерно и принудительно по отношению к нам повторяется. Закон Бойля-Мариотта есть истина (для идеального газа). Спорить же об «истинности» поэтики Тютчева или Цветаевой бессмысленно. Творческая, в том числе философская, деятельность не сводится к выявлению закономерного и следованию ему; она обязательно включает в себя момент неповторимого («нет правила для открытия правил»). Далее, любая претензия на обладание истиной без указания интервала её применимости (условий и задач) ошибочна. Но следует ли отсюда, что вообще нет ничего принудительно повторяющегося и вообще нет никакой истины? Возражение Шестова, что он и не стремится к последовательности, суть софистика. Именно при таком подходе и получается, что любая философия и ненавистное Шестову «мировоззрение» есть не более чем обман.
Опять-таки, и такая «философия» существует – как идеологическое мифотворчество или самообман, самообольщение философа. Критика её справедлива. Но зачем же сводить к ней любую философию?! Философия как обманно-самообманная игра подлежит оценке с точки зрения иных критериев: эффективности (например, для манипуляции сознанием электората), моральности (служения добру или злу), эстетичности. В этом случае пусть пассажами Шестова занимаются политологи или эстетики (некоторые из них говорят о неплохом вкусе и стиле автора). Но ведь он то претендует на большее – как ни крути, он хочет нас в чем-то убедить, он же не на ветер произносит свои монологи. И тогда одно из двух: либо доказывай, либо признайся, что ты не более чем «гуру», гипнотизирующий аудиторию, манипулирующий её сознанием (здесь мне опять вспомнился автор предисловия к рассматриваемой книге). В самом деле, относясь к Ницше как к поэту, я могу восхищаться поэмой «Так говорил Заратустра» и не любить его стихи. Но относясь к нему как к философу, я хочу понять для себя и доказать другим, в чем он прав, а в чем ошибается. Если обратиться к Шестову, то я не стану применять критерий истины к его оценке стихотворений в прозе Тургенева, они для него «бледные, жалкие, трепетные, беспокойные, как наполовину подстреленная утка» (С. 114-115), а мне они внутренне близки. Но буду доказательно спорить с его пониманием науки, морали, философии, условий познания и т.д.
Постараюсь теперь показать, что непонимание или сознательное (возможно и подсознательное) нежелание необходимости учитывать критерии применимости истины обусловливает переход от указанных выше истинных положений Шестова к явным ошибкам и самообману (у эпигонов, я думаю, и к обману).
От частных истин – к фундаментальным ошибкам. Первые из отмеченных выше положительных моментов во взглядах Шестова состоят в призыве к сомнению в том, что представляется общепринятым и очевидным, и к стремлению к неизвестному как условию подлинного творчества. Не он первый, конечно, к этому призывал, но «новизна» заключается в полном разрыве с очевидным, общепринятым и известным, в абсолютном отказе от них: «Понять – это значит свести неизвестное к известному», но «неизвестное ничего общего с известным иметь не может» (с. 43).
Однако существует ли абсолютно безпредпосылочное знание, можно ли начать с абсолютного нуля? Любой грамотный философ ответит на эти вопросы отрицательно. Предшествующие знания не являются достаточными для получения творческого результата. Он не выводится из них, но возникает «здесь и сейчас», в «точке бифуркации». В то же время предшествующие знания необходимы для рождения нового, ибо они дают «информацию к размышлению», в котле этой информации на интуитивно-подсознательном уровне «варится» основа для решающего скачка. Необходимы не только знания как сырье, «руда», но и определенные установки, доминантный очаг возбуждения, направляющий отбор информации из несистемного «шума». Неизбежна ли при этом определенная ограниченность и предвзятость? Да, конечно. Но в её бесконечном преодолении и состоит прогресс познания, увеличение доли истин в его результатах. Мы не можем полностью выскочить из того внешнего и внутреннего мира, в котором живем, но каждая успешная попытка «выскакивания» увеличивает гармонию этих миров. И это стремление к развивающейся гармонии – ценностная, мировоззренческая предпосылка деятельности людей того типа, к которому принадлежу я сам. Людям же типа Шестова такая гармония даром не нужна, они провозглашают самоценность бесконечного движения в неизвестность, полагают, что «Бесполезность и ненужность какой-нибудь мысли или даже целого ряда, системы мысли не могут служить достаточным основанием, чтобы отвергнуть их» (С. 49), они готовы «никогда не выйти из лабиринта» (с. 59). Таким образом, для Шестова очевидна правомерность одной предпосылки, а для меня - совсем другой. И никуда от этого не уйдешь. Все, что мы можем, это каждый раз подвергать рефлексии все более глубинные основания своей деятельности, познания в том числе. Но каждый раз при этом будут иметь место некие предпосылки. Единственный радикальный способ порвать эту пуповину – самому превратится в ничто, умереть.
Точно так же несостоятельна и попытка противопоставить индивидуальный неповторимый аспект творчества всему «общепринятому», абсолютно ненормативное – всему подчиняющемуся нормативам науки и морали. Беда в том, что Шестов не видит различия между общепринятым и объективно (принудительно) общим. Он считает, что «Человек волен так же часто менять свое «мировоззрение», как ботинки или перчатки, и что прочность убеждения нужно сохранять лишь в сношениях с другими людьми, которым необходимо знать, в каких случаях и в какой мере они могут на нас рассчитывать. И потому «как принцип» - уважение к порядку извне и полнейший внутренний хаос» (с. 51).
Безответственность этого рассуждения меня поражает. Наш внутренний мир задает программы обустройства мира внешнего, в том числе интерсубъективного. Откуда же из внутреннего хаоса вдруг возьмется внешний интерсубъективный порядок? Как мы можем понять друг друга и о чем-то договориться, если ни внутри, ни вне нас нет ничего общего? Общее внутри – это мировоззрение, идеалы, ценности, проекты. Общее вовне – законы бытия (природного и социального), которые никто из нас, - по крайней мере, в наличных условиях, - не может игнорировать. Но такой подход несовместим с желанием Шестова «думать…, что только одно утверждение имеет и может иметь объективное значение: в мире нет ничего невозможного» (С. 178). Было бы разумно сказать, что в определенных условиях (не вообще!) творчество призвано «овозможнить невозможное». Но, во-первых, для этого должны созреть именно эти «определенные условия» - исходная информация для «переваривания» и, хотя бы минимум, общих нормативов человеческого поведения, делающих возможными и занятие творческой деятельностью и востребованность её результатов. Иными словами, должны существовать столь ненавистные Шестову нормы науки и морали. Чтобы освободиться от мешающих нормативов, прорваться за их пределы, необходимо опираться на нормативы! Неужели это так трудно понять? Выход в «безмерное» вообще – это путь в пустоту, и рассуждения на эту тему – пустые рассуждения. Реальная же трудность в том, чтобы, выходя за пределы данной меры, не утратить чувство меры целиком. Только так можно не «разрушить все до основанья», а создать более совершенную (хотя, разумеется, и не окончательную) меру.
Общепринятое имеет общие объективные и субъективные основания. И в этом смысле оно не является продуктом произвола. Произвольным же оно представляется тому, кто имеет в виду иные объективные и субъективные основания. И если мы не найдем общего основания для той и другой позиции, то договориться не удастся. Мировоззрение и философия как его рефлексия, как раз, и имеют дело с предельными (в данной исторической или личной ситуации) основаниями возможного согласования позиций (или вынесением вердикта о невозможности такового опять-таки в данных условиях). Для меня это очевидно. А для Шестова очевидно совсем другое: «Всякое философское «мировоззрение» стремится, исходя из того или иного разрешения общей проблемы человеческого существования, так или иначе направить нашу жизнь. Но у нас нет ни сил, ни данных для разрешения общей проблемы (зачем же за всех говорить? У таких как вы, действительно нет ни сил, ни данных. – В.С.), и, следовательно, выводы будут более или менее (т.е. говоря честно, только более) произвольны и свидетельствовать только о наших предрассудках… или о наших склонностях и вкусах» С. 100). Сколько же опять наворочено путаницы!
Любые выводы, и в философии в том числе, могут содержать в себе произвольность, если имеют место неверные основания или нарушена логика. И в рамках науки степень этого «более или менее» в принципе вполне проверяема. Произвольно только утверждение, что наука и философия вообще основаны на произволе. И почему в таком случае я должен доверять вненаучному и внеморальному произволу Шестову? Он предлагает просто порадоваться многообразию наших суждений. Да, сидя в кресле или поддаваясь гипнозу «гуру» в аудитории, это возможно. А если я действовать вынужден, а другие действуют тоже и совсем эти действия друг с другом не согласовывают? Взгляните, наконец, на окружающий мир, или «элите» это неинтересно, пока каким-то образом есть средства к существованию?
Безусловно, каждый творческий акт неповторим. Но может ли наша внутренняя жизнь, и как самоценность и как регулятор жизни внешней, состоять только из неповторимого? В этом случае мы оказались бы лейбницевскими монадами без окон… Так зачем же повторяющееся и нормирующие, задающее системные рамки нашим представлениям о мире и нашим намерениям, объявлять абсолютным врагом творчества? Не точнее ли сказать, что оно может стать таковым, когда претендует на абсолютную непогрешимость знаний и норм в любых ситуациях?
То, что наука и мораль в представлении Шестова выглядят весьма уродливыми образованиями и что такой взгляд весьма односторонен (впрочем, как и ницшевское сведение морали к «моралину»; корни то там искать надо…), хорошо иллюстрируется следующим высказыванием: «Задача писателя: идти вперед и делиться с читателем своими новыми впечатлениями. Так что в сущности, вопреки принятому мнению, он совсем не обязан доказывать что либо. Но ввиду того, что по пути к нему пристают всякого рода полицейские агенты, вроде морали, логики, науки и т.п., нужно иметь всегда наготове известного рода аргументацию, чтобы отвязаться от назойливых охранителей. Ведь нет никакой надобности быть «внутренне правым». Вполне достаточно, если заготовленные соображения покажутся убедительными тем, которые поставлены охранять пути» (С. 53). Хорошее пособие для современного политтехнолога: «пипл схавает»! А если всерьез, то ведь опять путаница. О каком писателе идет речь: о художнике, который действительно не доказывает, но показывает, или же это относится и к философу, считающему себя «литератором»? Но ведь и художник, если он не современный папарацци, не просто показывает то, что видит, но через посредство этого показа выражает свою жизненную позицию, свои ценности (или оригинальничает, если за душой ничего нет). И почему для него, а тем более для философа, мораль, логика, наука обязательно «полицейский агент»?! Все они так или иначе присутствуют в его позиции; что то он признает и этим руководствуется по убеждению, а что-то, с его точки зрения устаревшее и ограничивающее движение к совершенствованию мира, критикует. И как тут обойтись без доказательств? А какое доказательство без следования логике и опоры на те положения науки, истинность которых (не вообще, а в определенном контексте) доказана (мы уже говорили о том, что сомнение в каждом конкретном случае не исключат аксиоматических предпосылок)? И почему мораль понимается лишь как скопище фарисейски-ханжеских догм, мешающих «свободной личности», якобы стоящей «по ту сторону добра и зла»? Разве в том, что и как ты выражаешь, не присутствует уже на подсознательном уровне голос совести, понимаемой, разумеется, не как интериоризованное общественное мнение, но как самое глубинное выражение фундаментального настроя твоей экзистенции?
Другое дело, если человеку нечего выражать, кроме самодемонстрации (с претензией на то, что он вот-вот откроет нечто великое) и безответственной «свободы-от». И совесть не подсказывает ему необходимой меры в самоограничении (он же весь безмерный, непредсказуемый весь; мера – удел «маленьких людей»). Вот тогда он восхищается «опасными и грозными поступками» (говоря современным языком, экстримом) и воспевает «опасных людей» (см.: с. 67). Вспомним как Ницше восхищался Медичи… И «мораль, дающая известные правила и тем оберегающая на некоторое время жизнь от сюрпризов, имеет условное значение и в конце концов пасует перед аморальной своеобразностью отдельных человеческих стремлений. Законы – все – имеют регулирующее значение и нужны ищущему отдыха и поддержки человеку (ну конечно: сочувствие и мораль только от слабости; снова Ницше – В.С.). Но первое и существенное условие жизни – это беззаконие. Законы – укрепляющий сон. Беззаконие – творческая деятельность» (С. 108). Да нет же! Творчество надзаконно по отношению к законам, не удовлетворяющим творца. Но если оно абсолютно антизаконно и не доопределяет бытие таким образом, что вступают в действие законы более совершенные (возрастает развивающаяся гармония), то это злое эгоцентрическое творчество, и нечего его героизировать. И своеобразие, стало быть, совсем не обязательно должно быть аморальным. Ведь если оно войдет в жизнь и станет общим достоянием, то тем самым оно послужит совершенствованию морали. Но что до этого постмодернистским нарциссам.
А теперь пора вспомнить одно положение Ницше, с которым я полностью согласен. Суть его в том, что, говоря более современным языком, философия есть рационализированная психология. Вникни в мир жизненных ценностей мыслителя, и ты поймешь, почему он защищает именно такие взгляды. Одна из установок постмодернизма, ярко проявившая себя уже в рассматриваемой работе Шестова, гласит, что «каждый может быть изобличен». Некоторым это занятие очень нравится; «изобличая» всяких там гениев, они как-то себя начинают больше уважать. Для меня это неприятная, но, увы, иногда необходимая санитарно-гигиеническая, а порой и хирургическая работа.
Шестов не просто красиво утверждает вседозволенность самовыражения и отрицает всякие объективные критерии и ограничения. Его апофеоз беспочвенности не так уж и беспочвенен. Некоторые его суждения достаточно красноречиво говорят о характере этой внутренней почвы. И, естественно, такой почвой оказывается его собственное мировоззрение – феномен, существование которого он не признает. Поясню, что под мировоззрением я понимаю не обязательно системно оформленный и осознанный взгляд на мир. Мировоззрение – это совокупность ценностей и идеалов, системообразующим началом которой является ответ на основной вопрос мировоззрения (ОВМ) – вопрос об отношении человека к миру, о смысле человеческой жизни. Причем очень часто различные элементы мировоззрения не только не осознаются сколько-нибудь отчетливо, но субъект мировоззрения и не хочет их осознавать. Убежден, что одна из задач философа быть честным в рефлексии собственного мировоззрения.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что наш автор впитал многие положения, в том числе и предрассудки науки своего времени, а его мировоззренческие убеждения не так уж трудно реконструировать, исходя как из общего контекста книги, так и ряда ярких высказываний. Вот пример первого рода: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон – Из детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он». Расскажите обыкновенным языком мысль Пушкина и получится страничка из невропатологии: все неврастеники обыкновенно переходят от состояния крайней возбужденности – к совершенной прострации. Поэты – тоже: и гордятся этим» (С. 93-94). В другом месте он подробно развивает эту мысль и делает обобщение: «Но поэт не способен к нормальной жизни. Чуть Аполлон освободит его от службы, он сейчас же забыв алтарь и жертвоприношенье, начинает заниматься какими-нибудь гадостями или пустяками. Или же предается совершенному бездействию: обычное времяпрепровождение всех любимцев Муз. Нужно заметить, что не только поэты, но и все вообще писатели, артисты и художники большей частью ведут очень дурную жизнь» (С.122). Зачем же ему понадобились эти псевдонаучно-обывательские рассуждения (здесь нет возможности провести анализ с других позиций)? А для того, чтобы конкретизировать свою общую установку о взаимном исключении творчества и нравственности: «Наверное, Аполлон любил добродетельных людей, но, очевидно, добродетельные люди безнадежно посредственны и совсем не годятся в жрецы. Так что если кому-нибудь из них захочется попасть на службу к светлому богу, то первым делом ему нужно проститься со своими добродетелями» (Там же). Насколько же это созвучно настроениям тех, кто в наше время все больше забирает власть в искусстве, да и в философии!
А вот ещё одна мировоззренческая позиция, которая роднит Шестова с нынешними «образованцами»: речь пойдет об отношении к «русскому духу». «Отличительные свойства русской литературы, даже всего русского искусства, как известно, - простота, правдивость и совершенное отсутствие прикрас». Однако, «мне кажется несомненным: наша простота и правдивость есть следствие нашей относительной малокультурности» (С. 173). Русский человек на вопрос «Как можно принять такую жизнь?... ответит вам словами Ивана Карамазова: «Я не принимаю этой жизни». Ответ, на первый взгляд, нелепый: не принять жизнь нельзя, раз она есть (типичная позиция конформиста! – В.С.). Но под этим ответом кроется иное: ещё не вполне израсходованная вера в возможность окончательной победы над «злом» (с. 177). А вот это-то нашему автору и не нравится: он не приемлет такие ограничения как истина и добро.
Более того, он выступает и против такого символа как свет и воспевает тьму как условие свободы. В молодости, мол, свет принес нам немало радости, но когда жизнь преподнесла нам разочарования, он оказался невыносим. «Будем же вспоминать о нем с благодарностью, но как о благодетеле, в котором мы больше не нуждаемся. А то, пожалуй, можно и без благодарности обойтись: благодарность ведь все-таки принадлежит к тем мещанским добродетелям, которые живут расчетом – даю, чтобы ты дал» (с.111). Удивительна эта мещанская критика «мещанской морали»: неужели нашему автору неизвестна иная этика, кроме утилитаризма?! И вывод: «Да скроется солнце, да здравствует тьма!» (с. 112). И после этого вы будете утверждать, что люди, мыслящие таким образом, находятся «по ту сторону добра и зла»? Нет, они явно за красивое (яркое, оригинальное и т.п.) зло. И это – безответственно и потому бессовестно.
Итак, сидит себе человек в уютном кресле, роется в книгах, пишет, что ему в голову придет, и хочет быть абсолютно свободным. Он не верит в возможность совершенствования жизни (что, конечно, не распространяется на жизнь личную), для него все это сказки, утопии, иллюзии. Да он и не способен на усилия, требуемые служением совершенствованию, скептик он. Но уважать себя хочется (разве существует самовыражение без самоутверждения?). Положительного сказать нечего, да и претит это духу свободной личности. Поэтому будем упражняться в парадоксах и «провокациях». Уйдем во тьму, будем вечно вопрошать в лабиринте, не ища выхода из него. Пусть мещане находят ограниченные и потому лживые ответы и выдают их за истины. А мы вот займем героическую позицию.
Ах, Ницше, Ницше… К числу удачных мыслей в рассматриваемой книге относится следующая: «Ницше и Достоевский (о последнем я бы столь категорично не утверждал, с ним гораздо сложнее – В.С.) являются «типичными обратными симулянтами», если так можно выразиться. Они притворялись душевно здоровыми, хотя были душевно больными» (с. 75). Может быть, в этом и секрет: слабый молится на брутальность? Не чувствуя под ногами почвы, - сделать кумиром беспочвенность. А между тем именно слабость, недостаточная приспособленность к наличному бытию и сделала человека человеком, научила его сочувствию, любви и положительному творчеству, заменяющему слабость созидательной силой, а не «волей к власти». Преодоление ограниченности человек увидел в нахождении и созидании собственной меры, синтонной с мерой бытия, а не в самоутешительной иллюзии безмерности. В нашу эпоху грозящей нам глобальной катастрофы бегство от таких мировоззренческих проблем в занимательные «свободные» игры (от бытовых до «философских»), повторяю, бессовестно. Не пропагандировать надо такую позицию, а предостерегать от неё. |